Он боялся темноты, паутины, собак. Взобравшись на стул, он чувствовал головокружение. Глядя на таз с водой, понимал, что может утонуть в нем. Каждый встречный готов был унизить, избить, убить его. Именно поэтому он в одиннадцать лет перебежал речку Смородину в ледоход, по плывущим льдинам. Однажды, когда ему в спину крикнули: «Фашист!» – он пошел со складным ножиком на толпу в пятнадцать человек, и те увяли. В школе он дважды выбирался из класса через окно на крышу; это был четвертый этаж, и никто не решался повторить его подвиг. Дрался он не так часто, как мог бы – но, ввязавшись в драку, не отступал никогда, и несколько раз его с трудом отдирали свои от потерявшего сознание противника. Он слыл бешеным и внешне был им – создав специально эту оболочку для защиты глупого и несчастного нутра…
Один раз он позволил благоразумию взять верх: когда после ледохода, после взрывов заторов пацаны нашли на берегу неразорвавшуюся мину: тяжелую плоскую железную кастрюлю. Понятно, развели костер и положили ее туда… Лежать, кричал он, лежать! – когда братья Губаревы встали и пошли – поправить, уж больно долго не взрывалась. В руках Кольки Губарева была оглобля – ею он и хотел поворошить в костре. Адлерберг повалил младшего, Севку, затащил обратно в канаву, бросился было за Колькой… Он не смог поднять себя с земли. Не смог. Он смотрел, как Колка опасливо идет, опасливо же, будто дразня злого спящего пса, протягивает вперед оглоблю. Тычет ее концом в костер…
Несколько десятков мелких щепок Адлербергу загнало под волосы. Что могла, вытащила бабка Берта. Остальные выходили сами. Лето он проходил со стриженой бугристой головой.
Их пороли, над ними ревели. Кольку собирали по берегу всем поселком. В гробе все-таки что-то лежало. Когда все пацаны в один голос сказали, что Сашка молодец, никого не пускал, Севку вон просто вытащил оттуда, а Кольку – ну, не успел… – отец поставил его перед собой, долго смотрел в лицо, потом покачал головой и ушел, ничего не сказав. Да если б не Сашка, нас бы всех в всмятку, законно, ребя? Законно… Пацаны не могли перестать, а он вдруг ощутил странную пустоту: он совершил не свой поступок – и знал это. И другое – тоже знал: что мог дотянуться до Кольки… Но это был бы еще более не его поступок.
В армию его забирали в девятнадцать лет: год он пропустил из-за гнойного плеврита. На вопрос: в каких бы войсках хотел служить? – ответил: где мины разряжают…
Знаменитую мудрость: что сапер ошибается дважды, и первый раз, когда выбирает профессию, – Адлерберг так и не признал. По обоим пунктам.
Его любимой книжкой были «Двенадцать стульев», но об этом не знала даже жена. А он мог пересказывать себе целые главы – наизусть. И не понимал, почему люди считают эту книгу смешной. Там не было ничего смешного.
Отца, например, от рождения звали Альфонсом – а он в сорок первом переменил себе имя, стал Игорем. Это что, тоже смешно?
Мы очень похожи на русских, говорил отец. Мы так же сентиментальны и жестоки…
Почему-то все события последних недель сжимались до размеров этой фразы.
А из-за них, сжавшихся, выглядывала тьма.
Почему, почему так давит? Почему высасывает – до полного опустошения? Ведь – добились всего, чего хотели…
Он знал, что это неправда. По крайней мере, для него лично. Он хотел вернуться в то, что было раньше. А этого сделать не удалось, не удается и не удастся никогда. Как утерянный рай, вспоминалась тесная двухкомнатная квартирка (трех, смеялись офицеры, есть еще и тещина комната – и тыкали пальцем в большой стенной шкаф), опрятная кухонька, вся выложенная кафелем, розовые занавески с оборочками: Маша любила такие… и сама Маша, маленькая, немножко нескладная, необыкновенно живая и веселая, несмотря на всяческие свои болезни, и дочки-близняшки (а непохожие – рыженькая и беленькая, худенькая и полненькая) Вика и Глашка, но Глашка – не Глафира, а Глория… сваляли дурака, конечно, нашли ребенку имечко, намучается… а может, и нет: Глория Александровна – звучит ведь…
Этого не будет никогда.
Он застонал почти вслух. Умом он понимал свое состояние: безумное напряжение внезапно спало – и, как у быстро вытащенного водолаза, начинается своеобразная кессонная болезнь… Вася, можешь не всплывать, корабль все равно тонет, – вспомнился анекдот. Адлерберга передернуло: он представил себя на месте этого Васи. Темная вода кругом, холод, черные волосы водорослей… Сейчас в шланг вместо воздуха хлынет вода…
Так оно и есть, вдруг понял он. Никуда не деться…
Глеб обещал помочь перевезти семьи. А Тиунов подтвердил, что они действительно были там, дома – и вернулись обратно, и это не так сложно, хотя и чудно. Но верить в это – не получалось почему-то. Люди с такими серыми глазами и такими желваками за скулами легко могут врать. Врать – и при этом смотреть в глаза своими серыми глазами, и – будешь верить…
– Товарищ майор, разрешите обратиться!
– Обращайтесь.
Прапорщик с запоминающейся фамилией Черноморец замялся.
– Такое дело, товарищ майор… Тут гражданочка одна – не хочет выселяться. Как бы сказать…
– Быстро и коротко. Что значит не хочет? Кто ее спрашивает?
– Да, товарищ майор… и я за нее прошу. Позвольте остаться.
– Что? Что вы сказали, товарищ прапорщик?
– Такое дело… вроде как любовь у нас, значит… Ну и – не хочет теперь в отлучку. Может, можно оставить?
– Любовь, значит…
Адлерберг хотел что-то сказать, но вдруг ослепительной лиловой вспышкой – звездой! – погасило прапорщика, а следом – и весь остальной свет. Уау! – взвизгнуло в ушах.
Тесаный камень тротуара метнулся в лицо, но рука сама взлетела и подсунула себя под удар, и ноги подогнулись – то ли прятаться, то ли прыгать…