И – что-то произошло со временем. Дни тянулись и тянулись вязко и податливо, как утреннее тесно – но каждый из них, закончившись, превращался в тонкую чешуйку, которая отслаивалась и терялась среди множества подобных ей и никому не нужных частичек мусора, измельченной вечности, того, что принято считать самым ценным, неповторимым – но от чего внутренне хотят поскорее избавиться… уснуть и проснуться сорокалетней, с сединой и морщинами, с подувядшими страстями, устроенной, обеспеченной, ленивой, бесполезной… Какое-то похожее, хоть и иное по знакам, осталось у нее ощущение от последних полутора лет: несмотря на всю огромность происходивших – да и длящихся – событий, на их ужас, бессмысленность, на прямую опасность для жизни, на катастрофичность изменений в повседневной жизни, на утрату – навсегда? – покоя и надежности, на необходимость свершения каких-то диких, но ставших обязательными поступков (например, мастера ввели обязательную «дележку»: приходили с понятыми и уносили половину имущества; потом можно было, доказав свое право – скажем, ты жена офицера действующего флота, – получить с общественного склада необходимые тебе вещи: коляску, одеяльце, – которые у тебя же и забрали накануне; так вот, при «дележке», при отнятии вещей полагалось присутствовать понятым: следить, чтобы не взяли больше половины, чтобы ничего не осело по карманам, чтобы… смешно – но ведь приходилось присутствовать, вот в чем дело…), на то, что за эти полтора года узнали о людях окружающих столько плохого (и хорошего, конечно, тоже… но плохого почему-то больше… да и не только об окружающих – и о себе) – все равно эти годы казались прожитыми напрасно: этот опыт не мог пригодиться в нормальной жизни, – и потому события, уместившиеся в них, были как бы не важны и могли вообще не происходить… и если кто-то сумеет поднести когда-нибудь к воспоминаниям этим спичку, то все полтора года сгорят, как куча сухих листьев, а что было до… то останется. Останется. Она и сейчас помнила лучше свой безумный побег с Глебом (этого всего не могло быть, но – было же, было… Где ты, Глеб?), чем… чем, скажем, последний май.
Не помню.
Правда, помню апрель. В апреле приезжал Сайрус.
Каким-то чудом он вырвался на три дня… таким она его не знала: злой, жесткий, щетинистый, почти грубый… странно, но таким он показался ближе, много ближе – что-то зазвенел в ней, отозвалось, и пробудь они вместе не три дня, а… не знаю, подумала она, я не знаю, сколько нужно времени, чтобы понять, наконец… но что-то сверкнуло тогда новое, чего не было раньше… И вместо обычной его сводящей с ума корректности и вежливости Светлана ощутила еще и горечь, и тоску, тоску по дому, по жене, по ребенку..
Билли, даже крошечный, был точной копией Глеба.
На девятины (было совсем мало пришедших: уцелевшие и не разбежавшиеся соседи, старички и старушки, да библиотекарша Делла… лишь сейчас, присмотревшись к ней, Светлана поняла, что в библиотеке отец пропадал не только из любви к ученым занятиям… и, конечно, домочадцы: доктор Фицпатрик и Левушка) забежал на полчаса Завитулько. Он был с фронта и опять на фронт, приезжал за пополнением: два десятка молодых матросов разбрелись по заросшему саду; Светлана попросила разрешения налить им по чарке водки, помянуть отца, и Завитулько, покрутив ус, разрешение такое дал. Чуть позже, перед уходом. А пока…
– Светочка… да нет, теперь уж Светлана Борисовна, государыня… и я на вас вот гляжу и чувствую, что сам-то – почти дед… Дело вот у меня к вам какое: есть у меня сестрица Катерина. Вдовая, дети выросли, дочка замуж вышла, сыны в армии. Именьице у нее небольшое, но крепкое – на острове Вознесенском, невдалеке от Белой Крепости. Красота там неописуемая!.. Дал я ей про вас телеграмму, вчера вот ответ получил: ждет и вас, и дитенка, в радость будут, мол… Поезжайте, Светлана Борисовна, от греха подальше, от войнищи этой дурной – поезжайте. Добраться легко: военные транспорты до Неспящего каждый день идут, там по чугунке в Пересвет, на паром – а в Ослябе она вас уже и встретит. Больно пустой тут край, как бы голода не случилось…
– Спасибо, дядя Игнат. Что-то на фронте не так, да?
– На фронте? Ну, на фронте-то все нормально… – он опять покрутил ус. – Хотя – из окопа-то плохо видать. Но вот езжу туда-сюда: три четверти полей не засеяны, бурьяны все да крапива. Не знаю, что люди себе думают…
Глеб проснулся и резко сел. Была кромешная тьма. Он несся куда-то вместе с этой тьмою, мерно покачиваясь. Били колеса, пол уходил из-под ног… Он не помнил, где он есть и куда направляется.
Нет, это не колеса на стыках – это колокола громкого боя! И тут же темень за окном – за круглым! иллюминатор! – распалась на част под ударом огненного молота. Удар этот отдался во всем теле корабля, забило уши, палуба исчезла на миг, потом вернулась и ударила по пяткам. Глеб протянул руку, ухватил шнур выключателя, потянул с усилием. Сначала сомкнулись шторы, потом – зарделась спираль лампочки. При этом красноватом свете он моментально делся, натянул штормовые сапоги, накинул зюйдвестку. В коридоре было пусто. Такой же красный свет, но ярче. Почему-то стало жутко. Секунды растянулись, и между двумя биениями сердца он успел представить себе корабль мертвецов, который ведет по пылающему морю бледное чудовище. Таки приступы неразумного, самозаводящегося страхотворчества стали уже довольно редкими – но, что беспокоило, начали влиять на поведение. Раньше он только смеялся над этим… Теперь же другим – чужим – знанием он очертил в себе этот страх – и понял, что это лишь условный знак чего-то еще неоткрытого, неизвестного, но растущего понемногу. Будто все полученные неизвестно откуда знания сложились в нем в некую стену с нарисованной дверью, и вот эта дверь вдруг начала понемногу отворяться… медленно, со скрежетом…