Итак, Величко и Марин. Величко, именем Альберт, такой невысокий и полноватый, из группы аналитиков… точно. Это он занимался поисками пропавшей библиотеки Марина-старшего. Не нашел… якобы не нашел…
Неужели Парвис не заметил этой связи? Или заметил, но промолчал? Зачем?
Каждый играет, как умеет…
А если этот Величко никакой не дезертир и цель его – не вонючие бумажки… О, черт!
Нет. Никаких спекуляций. Берем только то, что известно. Иначе заговорами и провокациями мы объясним что угодно.
Хотя, конечно, заговоры иногда случаются…
Он даже рассмеялся вслух.
Взял лист бумаги, карандаш. Нарисовал кружочек, написал: «Марин». Другой кружочек: «Велич». Под этим кружочком нарисовал мешок с деньгами, сбоку – книгу. Потом расставил еще кружочки: «Бэдфорд», «Грач», «Женщина Мар. 1», «Женщина Мар. 2», «Парвис», «Вильямс», «Охранка»…
Как шахматы, на миг перед ним возникла зеленая лужайка с живыми людьми, видимыми как бы сверху и сбоку. И в этом ракурсе становились видимыми их намерения и чувства. Теперь ясно было, что Величко и Марин ни о какой Америке не помышляют, а Бэдфорд простоват, а Грач слишком себе на уме – но, похоже, запутался в собственных сетях… и что чего-то главного на этой схеме нет.
Потом видение погасло.
Сэр Карриган откинулся на спинку стула. До завтра, решил он. Нельзя перенапрягаться. Надо себя беречь, лелеять и хранить. Чтобы, когда придет время – с толком потратить.
Он еще раз взглянул на схему. Конечно, не хватает Марина-старшего. Куда мы без тени отца?
Он встал – в голове слегка покачнулось, упоительно и полузабыто – и подошел напоследок к окну. Как пахнет смолой!… Небо начало светлеть, обозначились крыши и кроны. Ночные птицы смолкли, а утренние еще не начали петь. Но жуки-фонарщики почему-то продолжали свое мерцание, теперь уже синхронно: все вместе вспыхивали и вместе погасали, и обычно это происходило как раз под последние ночные песни… Сэр Карриган не успел осознать это несовпадение: что-то тупо толкнуло его в грудь, на миг показалось: летящая птица… он посмотрел, но ничего, понятно, не увидел, поднял руку, чтобы потрогать ушибленное место – рука пошла неверно, как чужая (допился, мелькнула дикая мысль), тогда он повернулся к окну спиной и в свете лампы увидел что-то черное и прямое, похожее на сигарный футляр, торцом приклеившееся к груди. Теперь, ведомая глазом, рука смогла коснуться этого предмета, шероховатого на ощупь – и тошнотная слабость вдруг пролилась вниз, растворила ноги – и пол, внезапно встав вертикально, не больно ударил его по виску и укатился назад, а потом исчез совсем, и следом исчезло пятно света на потолке, и наконец, как видение, исчезло вообще все.
Не спи, толкал Глеба Альберт, не спи! – но Глеб все равно засыпал. Слишком уныл был пейзаж, слишком монотонен – перестук колес. Эх, не ко времени… – кипятился Альберт. Пленный Гоша то ли спал, то ли пребывал в забытьи. Поперек груди его охватывал ремень. Альберт суетился лихорадочно. Он то порывался обучать Глеба стрельбе из автоматического карабина – стрельба не представляла трудности, важно было понять, что только первая пуля летит точно в цель, – потом принялся демонстрировать внутреннее устройство оружия. Оно было простым, но Глебу в его состоянии – недоступным. Внимание проскальзывало. Потом он попытался поставить Глеба впередсмотрящим: ногами на ограждение, придерживаться за поручень на крыше вагончика – и так и смотреть поверх вагонов. Сначала это было здорово: ветерок отогнал было сон, – но потом стало еще хуже. Наконец Альберт понял, что ничего ему от бревна по имени Глеб не добиться, он остановил поезд, отвел Глеба в средний вагон и уложил на какие-то мешки. А потом – Глебу показалось, что прошло минут пять – вернулся и разбудил его.
Была ночь, та фосфоресцирующая ночь пыльного мира, когда света достаточно, чтобы видеть вблизи – и чтобы подсвечивать висящую в воздухе тонкую взвесь так, что все отдаленные предметы становятся размытыми, искаженными и вообще неразличимыми. Злоба, боль и тоска наполняли все в этом проклятом мире, и приходилось мириться, потому что – ничего, ничего не поделать….
– Глеб, – тихо сказал Альберт. – Встань, пожалуйста. Так. Отойди сейчас шагов на триста и ляг на землю. Лучше – за какой-нибудь бугорок. Если что-то случится сейчас… в нормальном мире мы около Шарпа, сориентируешься. Старайся уйти в Палладию. Там им будет гораздо труднее достать тебя. И обязательно свяжись с Департаментом охраны. Пусть изо всех сил ищут библиотеку твоего отца. Все самое важное – в ней. И деньги забери с собой на всякий случай… Ну, иди.
– Зачем? Что ты собрался?..
– Извини, долго объяснять. Они могут обнаружить нас в любую минуту. Пока нам просто сказочно везет. Давай, я считаю до трехсот.
И Глеб, как было ведено, ушел куда-то, волоча свой тяжелый мешок, и лег, и лежал долго без мыслей и сна, как последний человек на земле. Потом он услышал, что зажурчал мотор локомотива, скрежетнули бамперы, медленно, а потом все быстрее застучали колеса… Тогда он заплакал, поняв, что уже теперь-то точно – один. Ему стало безумно жаль себя, жаль так чисто, пронзительно и проникновенно, что звук шагов и голос, позвавший его, он воспринял как надругательство над этой святой жалостью…
– Уходим, – Альберт взял его за руку. – Уходим, Глеб, дружище, уходим скорее…
Уйти они не успели. Прямые и плотные, как бревна, лучи заметались там, куда укатился поезд, а потом – на полнеба вымахнуло голубовато-белое пламя, земля больно ударила по коленям, заставляя встать, но теперь уже Альберт повалил его на землю, в пыль, прижал – страшной упругости звук прошел, пролетел над ними и сквозь них, оставив после себя пустую звенящую тишину… уходим, уходим, немо кричал Альберт, а Глеб все никак не мог сжаться, чтобы уйти. Вновь полыхнуло: желто, дымно, – побагровело, потом еще – глухие взрывы один за другим и трескотня, и металлический гром, как от ударов о железную крышу, и что-то с визгом впилось в землю рядом, а что-то пролетело, гудя и вздрагивая, над головами… языки огня все выше лезли в небо, и на их фоне видна была медленно клонящаяся к земле сторожевая вышка…